Неточные совпадения
Гм! гм! Читатель благородный,
Здорова ль ваша вся родня?
Позвольте: может быть, угодно
Теперь узнать вам от меня,
Что значит именно родные.
Родные люди вот какие:
Мы их обязаны ласкать,
Любить, душевно уважать
И, по обычаю
народа,
О Рождестве их навещать
Или по почте поздравлять,
Чтоб остальное время года
Не
думали о нас они…
Итак, дай Бог им долги дни!
И где такой
народ благочестивой,
C которым
думаешь ты жить в ладу?» —
«
О, я прямёхонько иду
В леса Аркадии счастливой.
— Давно. Должен сознаться, что я… редко пишу ему. Он отвечает мне поучениями, как надо жить,
думать, веровать. Рекомендует книги… вроде бездарного сочинения Пругавина
о «Запросах
народа и обязанностях интеллигенции». Его письма кажутся мне наивнейшей риторикой, совершенно несовместной с торговлей дубовой клепкой. Он хочет, чтоб я унаследовал те привычки
думать, от которых сам он, вероятно, уже отказался.
— Мало ли чего не говорим,
о чем
думаем. Ты тоже не всякую правду скажешь, у всех она — для себя красненька, для других темненька.
Народ…
«Идиоты!» —
думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки
о народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
«Ведь не так давно стояли же на коленях пред ним, —
думал Самгин. — Это был бы смертельный удар революционному движению и начало каких-то новых отношений между царем и
народом, быть может, именно тех,
о которых мечтали славянофилы…»
— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то был. И всю жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный человек у него «Идиот».
Народа он не знал,
о нем не
думал.
И, знаете, иной раз, как шилом уколет, как
подумаешь, что по-настоящему
о народе заботятся, не щадя себя, только политические преступники… то есть не преступники, конечно, а… роман «Овод» или «Спартак» изволили читать?
Он не умел
думать о России,
народе, человечестве, интеллигенции, все это было далеко от него.
— Возьмем на прицел глаза и ума такое происшествие: приходят к молодому царю некоторые простодушные люди и предлагают: ты бы, твое величество, выбрал из
народа людей поумнее для свободного разговора, как лучше устроить жизнь. А он им отвечает: это затея бессмысленная. А водочная торговля вся в его руках. И — всякие налоги. Вот
о чем надобно
думать…
— Он играл в преферанс, а
думал о том, что английский
народ глупеет от спорта; это волновало его, и он всегда проигрывал. Но ему любили за то, что проигрывал, и — не в карты — он выигрывал. Такой он был… смешной, смешной!
«
Народ», —
думал он, внутренне усмехаясь, слушая, как память подсказывает ему жаркие речи
о любви к
народу,
о необходимости работать для просвещения его.
Силы
народа,
о котором не без основания
думают, что он устремлен к внутренней духовной жизни, отдаются колоссу государственности, превращающему все в свое орудие.
Когда он
думал и говорил
о том, что даст революция
народу, он всегда представлял себе тот самый
народ, из которого он вышел, в тех же почти условиях, но только с землей и без господ и чиновников.
Лошадь вялой рысцой, постукивая равномерно подковами по пыльной и неровной мостовой, тащилась по улицам; извозчик беспрестанно задремывал; Нехлюдов же сидел, ни
о чем не
думая, равнодушно глядя перед собою. На спуске улицы, против ворот большого дома, стояла кучка
народа и конвойный с ружьем. Нехлюдов остановил извозчика.
И что же было возражать человеку, который говорил такие вещи: «Я раз стоял в часовне, смотрел на чудотворную икону богоматери и
думал о детской вере
народа, молящегося ей; несколько женщин, больные, старики стояли на коленях и, крестясь, клали земные поклоны.
Много
думаю о трагедии русской культуры,
о русских разрывах, которых в такой форме не знали
народы Запада.
«И Алексей знает, и Пантелей знает… этак, пожалуй, в огласку пойдет, —
думал он. — А
народ ноне непостоянный, разом наплетут…
О, чтоб тя в нитку вытянуть, шатун проклятый!.. Напрасно вздумали мы с Сергеем Андреичем выводить их на свежую воду, напрасно и Дюкову деньги я дал. Наплевать бы на них, на все ихние затейки — один бы конец… А приехали б опять, так милости просим мимо ворот щи хлебать!..»
Но то, что мы тогда видели на деревенском «порядке» и в полях, не гнело и не сокрушало так, как может гнесть и сокрушать теперь.
Народ жил исправно,
о голоде и нищенстве кругом не было слышно. Его не учили, не было ни школы, ни фельдшера, но одичалости, распутства, пропойства — ни малейшего. Барщина, конечно, но барщина — как и мы понимали — не «чересчурная». У всех хорошо обстроенные дворы,
о «безлошадниках» и
подумать было нельзя. Кабака ни одного верст на десять кругом.
Розанов только чувствовал, что и здесь опять как-то все гадко и неумно будто. Но иногда, так же как Райнер размышлял
о народе, он размышлял об этих людях: это они кажутся такими, а черт их знает, что они
думают и что могут сделать.
Окунувшись в тину провинциальной жизни, мы вовсе не
думали ни
о матерьяльных нуждах, ни
о нравственном образе
народа.
— Не слепой быть, а, по крайней мере, не выдумывать, как делает это в наше время одна прелестнейшая из женщин, но не в этом дело: этот Гомер написал сказание
о знаменитых и достославных мужах Греции, описал также и богов ихних, которые беспрестанно у него сходят с неба и принимают участие в деяниях человеческих, — словом, боги у него низводятся до людей, но зато и люди, герои его, возводятся до богов; и это до такой степени, с одной стороны, простое, а с другой — возвышенное создание, что даже полагали невозможным, чтобы это сочинил один человек, а
думали, что это песни целого
народа, сложившиеся в продолжение веков, и что Гомер только собрал их.
— Не
думайте, впрочем, Гамбетта, — продолжал Твэрдоонто, — чтоб я был суеверен… нимало! Но я говорю одно: когда мы затеваем какое-нибудь мероприятие, то прежде всего обязываемся понимать, против чего мы его направляем. Если б вы имели дело только с людьми цивилизованными — ну, тогда я понимаю… Ни вы, ни я…
О, разумеется, для нас… Но
народ, Гамбетта! вспомните, что такое
народ! И что у него останется, если он не будет чувствовать даже этой узды?
Подхалимов (записывает: «об изобилии России
думает, что изобильна, но не весьма; недостаток сей полагает устранить, удвоив комплект исправников»).Граф! какого вы мнения
о русском
народе?
— По предмету
о совращении, так как по здешнему месту это, можно сказать, первый сюжет-с… Вашему высокоблагородию, конечно, небезызвестно, что
народ здесь живет совсем необнатуренный-с, так эти бабы да девки такое на них своим естеством влияние имеют, что даже представить себе невозможно… Я
думал, что ваше высокоблагородие прикажете, может, по совокупности…
Возмущается понемногу
народ жизнью своей, — чувствует, что неправда задушит его, коли он не
подумает о себе!
Когда мы по душе хотим переговорить с человеком
о важном деле, мы стараемся сойтись с ним один на один, чтобы ничто не развлекало нас, не мешало нам. Как же общаться с богом, молиться при
народе? Трудно при
народе избавиться от заботы
о том, чтò обо мне
подумают, от пустословия, от рассеяния. Особенно, когда собираются по праздникам. Оттого и сказано в евангелии...
— Так разве прощаются? Дурак, дурак! — заговорил он. — Эх-ма, какой
народ стал! Компанию водили, водили год целый: прощай, да и ушел. Ведь я тебя люблю, я тебя как жалею! Такой ты горький, все один, все один. Нелюбимый ты какой-то! Другой раз не сплю,
подумаю о тебе, так-то жалею. Как песня поется...
— Что вы
думаете, сын мой,
о той единственно истинной вере, которую завещал
народам Иисус Христос через апостола Петра и в лоне которой только и могут люди спасти свои души?
Мы, все христианские
народы, живущие одной духовной жизнью, так что всякая добрая, плодотворная мысль, возникающая на одном конце мира, тотчас же сообщаясь всему христианскому человечеству, вызывает одинаковые чувства радости и гордости независимо от национальности; мы, любящие не только мыслителей, благодетелей, поэтов, ученых чужих
народов; мы, гордящиеся подвигом Дамиана, как своим собственным; мы, просто любящие людей чужих национальностей: французов, немцев, американцев, англичан; мы, не только уважающие их качества, но радующиеся, когда встречаемся с ними, радостно улыбающиеся им, не могущие не только считать подвигом войну с этими людьми, но не могущие без ужаса
подумать о том, чтобы между этими людьми и нами могло возникнуть такое разногласие, которое должно бы было быть разрешено взаимным убийством, — мы все призваны к участию в убийстве, которое неизбежно, не нынче, так завтра должно совершиться.
«Собираться стадами в 400 тысяч человек, ходить без отдыха день и ночь, ни
о чем не
думая, ничего не изучая, ничему не учась, ничего не читая, никому не принося пользы, валяясь в нечистотах, ночуя в грязи, живя как скот, в постоянном одурении, грабя города, сжигая деревни, разоряя
народы, потом, встречаясь с такими же скоплениями человеческого мяса, наброситься на него, пролить реки крови, устлать поля размозженными, смешанными с грязью и кровяной землей телами, лишиться рук, ног, с размозженной головой и без всякой пользы для кого бы то ни было издохнуть где-нибудь на меже, в то время как ваши старики родители, ваша жена и ваши дети умирают с голоду — это называется не впадать в самый грубый материализм.
Далее, говоря
о том, как смотрит на этот предмет Франция, он говорит: «Мы верим в то, что 100 лет после обнародования прав человека и гражданина пришло время признать права
народов и отречься раз навсегда от всех этих предприятий обмана и насилия, которые под названием завоеваний суть истинные преступления против человечества и которые, что бы ни
думали о них честолюбие монархов и гордость
народов, ослабляют и тех, которые торжествуют».
И тоже влез, чтобы сказать: господа товарищи, русские люди, говорю, — первее всего не
о себе, а
о России надо
думать,
о всём
народе.
Но, исправивши дело в Москве, не
подумали о том, чтобы удалить поводы к волнениям в других местах, и вскоре поднялся
народ во Пскове и Новгороде и избил многих ненавистных ему чиновников, а потом писал, что делал так «к великому государю радением».
После напряжения похода, не столько физического, сколько духовного, потому что Шамиль, несмотря на гласное признание своего похода победой, знал, что поход его был неудачен, что много аулов чеченских сожжены и разорены, и переменчивый, легкомысленный
народ, чеченцы, колеблются, и некоторые из них, ближайшие к русским, уже готовы перейти к ним, — все это было тяжело, против этого надо было принять меры, но в эту минуту Шамилю ничего не хотелось делать, ни
о чем не хотелось
думать.
— И девятнадцатое февраля — насколько это возможно.
Оn est patriote ou on ne l,est pas. А воля? — скажут мне. Вы
думаете, сладка
народу эта воля? Спросите-ка его…
— Я вам мое мнение сказал, — отвечал лекарь. — Я себе давно решил, что все хлопоты об устройстве врачебной части в селениях ни к чему не поведут, кроме обременения крестьян, и давно перестал об этом
думать, а
думаю о лечении
народа от глупости, об устройстве хорошей, настоящей школы, сообразной вкусам
народа и настоящей потребности, то есть чтобы все эти гуманные принципы педагогии прочь, а завести школы, соответственные нравам
народа, спартанские, с бойлом.
Княжна
думала о том, что говорят теперь в московских гостиных,
думала, что на ее свадьбе было бы, пожалуй, более
народа, чем на похоронах князя, что теперь ей летом не придется жить в Баратове, вспоминался ей мимоходом эпизод с китайской беседкой, даже — будем откровенны — ей не раз приходило на мысль, что ее подвенечное платье, которое так к ней шло, может устареть в смысле моды до тех пор, пока явится другой претендент на ее руку.
«…Мы должны, — писал Достоевский, заключая свои размышления, — преклониться перед
народом и ждать от него всего, и мысли и образа; преклониться перед правдой народной и признать ее за правду…»] я
думаю, очень скучно читать, а потому расскажу один анекдот, впрочем, даже и не анекдот; так, одно лишь далекое воспоминание, которое мне почему-то очень хочется рассказать именно здесь и теперь, в заключение нашего трактата
о народе.
— То, что вас и еще кое-кого знаю, что победа будет на стороне силы, коварства и счастия. Это я
думаю, это я вам всегда говорил и советую, как и всегда, уступить временщику. Да! таки уступить!.. Послушайте, какая слава
о нем в
народе.
— Ведь мало ли, сколько есть
народов, марающих бумагу? А милая Анна Петровна умиляется сердцем надо всем, что напечатано гражданской печатью. Г. Гелиотропов писал
о Зундской пошлине и об истоках Нила. Я
думаю, его самого тошнит от скуки, когда он читает свои статьи.
Несомненно, что Антоний Поссевин
думал воспользоваться благодарностью царя и исполнить старый, но вечно новый, замысел Рима
о соединении церквей. Вот объяснение слуха, проникшего в
народ и вызвавшего смятение православных сердец.
Наталья Ивановна не выходила из дома, чтобы не видать ни виселиц, ни
народа, и одного желала: чтобы поскорее кончилось то, что должно быть. Она
думала только
о себе, а не
о приговоренных и их семьях.
Народ сделал около него кружок, ахает, рассуждает; никто не
думает о помощи. Набегают татары, продираются к умирающему, вопят, рыдают над ним. Вслед за ними прискакивает сам царевич Даньяр. Он слезает с коня, бросается на тело своего сына, бьет себя в грудь, рвет на себе волосы и наконец, почуяв жизнь в сердце своего сына, приказывает своим слугам нести его домой. Прибегает и Антон, хочет осмотреть убитого — его не допускают.
— Берегитесь пробуждения, оно будет ужасно, — сказал Пржшедиловский, — по моему разумению — эмансипация крестьян, напротив, отвратила от России многие бедствия.
Думаю, эта же эмансипация в западных и юго-западных губерниях нагонит черные тучи на дело польское и станет твердым оплотом тех, от кого они ее получили. Вина поляков в том, что паны до сих пор помышляли только
о себе, а хлопы считались у них быдлом. Силен и торжествует только тот
народ, где человечество получило свои законные права.
Другие — и, к сожалению, также русские, — трепеща пред сей воплощенной судьбою
народов, желали мира, не
думая о гибельных его последствиях.
— Не вам бы слушать, и не мне бы говорить! Ведь она родная сестрица нашего барина, а посмотрите-ка, что толкуют
о ней в
народе — уши вянут!.. Экой срам,
подумаешь!
— На сенокос!.. Нашел время косить, скотина! Ну вот, братец! — продолжал хозяин, обращаясь к Сурскому, — толкуй с этим
народом! Ты
думаешь о деле, а он косить. Сейчас выслать всю барщину в сад. Слышишь?
—
О, не
думайте! — говорил он солидному господину. — Наш немецкий
народ — это правда, есть очень высокообразованный
народ; но наш русский
народ — тоже очень умный
народ. — Шульц поднял кулак и произнес: — Шустрый
народ, понимаете, что называется шустрый? Здравый смысл, здравый смысл, вот чем мы богаты!
Сколько нечаянностей, увеселений, игр изобретала к принятию своей бесценной гостьи молодая хозяйка, ломавшая голову для них не менее пастора Глика, когда он
думал о способах просветить соседственный
народ.